Архив:

Рубен Гальего: "Я - плохая училка"

Пройдя через советские детдома, через 30 лет он впервые увидел мать, а чуть позже рассказал историю детства в романе «Белое на черном», удостоенном Букеровской премии.

Собеседник «Совершенно секретно» – один из немногих, кто знает почти все о выживании в самом широком смысле этого слова. «Только сразу договоримся: на «ты», да? – говорит Рубен Гальего, чуть откатываясь в своем электрическом кресле от камеры. Он так часто делает, когда хочет сказать что-то важное. – Нечего делать вид, что мы не знакомы лет пять. И людей обманывать…» Сидим в скайпе: он в Штатах, я в Москве. Рубен, как обычно, рассказывает, что посмотрел, что видел и о чем услышал. В том числе – «от твоих коллег»:

– Мне звонят и спрашивают: «Как вы относитесь к тому, что в России с такого-то числа больше не будут продавать пиво в ларьках?» А я иду в Гугл и смотрю количество хоккейных коробок в российских дворах – и вижу, что их катастрофически мало. Я и говорю: «Вы чего, люди? Какое пиво? Хоть вообще запретите, пусть в магазине пьют, в закутке с четырьмя автоматчиками – это неинтересно. А возможность на каток пойти – точнее, невозможность – куда важнее». Не понимают. Мне мама говорила: «Русские – нация инженеров. Каждый мальчик может починить свой велосипед». А в русских СМИ – абсолютно все, кроме этого. Поэтому информацию передавать лучше через книги. И через конкретных людей, которым доверяешь. Как тогда передавали, так и сейчас, ничего нового…

Лет десять назад Рубен прекратил воспринимать информацию из окружающего мира по принципу «такое-то СМИ сказало то-то и то-то»:

– Я знаю, допустим, журналиста Мумина Шакирова – и мне все равно, под маркой какого средства массовой информации он рассказывает мне историю о девочках, которые не знали про Холокост и приехали в Освенцим («Совершенно секретно», № 2/2013. – Ред.), чтобы узнать об этом: Би-би-си, «Радио Свобода», «Совершенно секретно». Я верю не изданию или радиостанции, а тому, что сказал тот или иной человек. Толстой, например. Или даже Белинский…

Авторы – любые, не только журналисты – часто показывают, что не все хорошо. Вот Федор Михайлович Достоевский копнул в этом направлении – и мы все знаем, что он там накопал. Моя же задача иная – поскольку там, куда, допустим, ты сейчас своими вопросами копаешь, я жил. Найти в куче бриллиантов не бриллиант, найти в куче не бриллиантов бриллиант – задачи противоположные и взаимодополняющие.

– «Мы всеми силами стараемся избегнуть порнографии Холокоста», – говорят в музее Яд-Вашем (Иерусалим), объясняя видимое отсутствие картин насилия как такового. Может, пора перестать беречь слушателя, читателя, зрителя от того, как оно есть?

– Суть в том, что в каких-то вопросах уже не избегают. Я был в Музее Холокоста в Вашингтоне – очень хорошем музее, построенном с американской точки зрения. В первом же зале, как заходишь – машина для подсчета карточек. И написано: «Эта машина сделана на фирме IBM».

– Для подсчета каких карточек?

– Учета населения Германии. В этих карточках было все: кто еврей, кто гомосексуалист, кто коммунист. И все разделение, разбиение людей на группы по каким-либо признакам – все это делалось на американской машине. Вот американский взгляд на Холокост: «Мы для себя решили: больше никакой сортировки людей. Начало сортировки – начало ужаса». Очень правильный музей: на первом этаже – триумф классификации и разделения, распределения людей на группы и подгруппы, на последнем – то, чем этот триумф заканчивается.

А бегать от чего-то все равно надо. Человек никогда не сумеет воспринять подобную информацию точно, буквально. Психика не сможет, у нее есть границы. Если показывать ужас как есть, то человек перестанет ассоциировать себя с тем, что ему показывают.

– Самый сложный вопрос – почему ужас происходит? Есть свой ответ?

– Корень всего зла – в разделении и квалификации. Разделили, обособили – дальше только концлагеря. Не в том смысле, что там обязательно пытают и убивают: концлагеря – место, где одни люди изолированы от других. Мой парализованный друг – он был бандитом и, к сожалению, уже умер – как-то сказал мне: «Понимаешь, они изолировали нас, инвалидов, от себя, поставили заслонку – и подумали, что заживут хорошо. Но нет же. Эта заслонка прорвется, и они изобретут для себя других людей для изолирования – выдвинув их уже из своих рядов». Ты сколько знаешь нормальных инвалидов?

– Тех, кто живет нормальной, обычной жизнью? Если подумать, то человек десять. Об инвалидности кого-нибудь из знакомых, возможно, и не догадываюсь.

– То есть у тебя нет в телефонной книжке раздела «инвалиды», но ответ на конкретный вопрос дать можешь. Всякое разделение несет вред любым отделяемым – по обе стороны загородки. Есть образованная элита, и есть те, кто не получил образования по тем или иным причинам, – они уже изолированы. В моей книге описан мир, разделенный на ходячих и неходячих. А сейчас планочку чуть-чуть подвинули – не опустили и не подняли, она как лежала, так и лежит, просто немного в стороне: теперь мир делят на говорящих и не говорящих. Человек в том же доме престарелых, который может мыслить, говорить и писать жалобы, знает, что ему вовремя принесут поесть, сменят памперсы и так далее. Никто не хочет себе проблем на голову. Это универсально, вне зависимости от страны – а я поездил по миру больше, чем любой другой инвалид и чем многие здоровые люди. Путешествовал, жил в разных странах. И знаю, что средний памперс для пожилого человека в Германии рассчитан на 8 килограммов веса. И персонал клиники исходит из этого показателя. Если, конечно, больной активно не жалуется.

– Понимаю, что дело далекое от рецептов, но все же – сколько процентов ужаса реальной жизни можно пустить в книгу?

– Пять-шесть. Иначе человек перестает воспринимать текст. Я думал, что «Белое на черном» прочитают альпинисты – смелые ребята, я ими восхищаюсь. Дал им. Через знакомых получил ответ: «Прочел страниц десять и бросил, тяжело». Книга уже написана на грани, но там – 5–6 процентов. Описываются только победы. Я не могу простить Тургеневу и Шаламову убийства собаки: у них собака мертвая, у меня в рассказе – живая. За эту грань в письме я не перейду.

* * *

– «Закон Димы Яковлева», запрещающий усыновление в США российских детей, – что это значит для тех, кто болен?

– Не будем касаться закона как такового: к Госдуме у меня такое же отношение, как у американцев к Конгрессу – о конгрессменах и сенаторах здесь принято говорить словами, известными россиянам, когда речь идет об их депутатах. Конечно, в чем-то им было бы легче в Америке, во многом попроще – не во всем, во многом. Если бы что-то зависело от меня, то я бы распорядился просто: есть у приемных родителей диплом колледжа – можешь усыновлять. Нет образования – не можешь. Тут, в США, имущественное и образовательное расслоение более-менее совпадают.

– Образовательный ценз – вне зависимости от того, насколько тяжело состояние ребенка?

– Конечно. Меня в СССР хотели усыновить дважды – мамы моих соучеников-инвалидов. Они подали документы, но им отказали, поскольку я был известно чьим внуком. А так – без проблем. Сейчас я живу в штате Мэриленд. Зайди на сайт штата Мэриленд, посмотри в разделе про усыновления. Меня бы усыновили секунд за двадцать.

– Это почему?

– Я вербальный – это раз, нормальный – два. Физическая инвалидность по американским понятиям – легкая.

– Помедленнее, я записываю: последствия ДЦП, жизнь в коляске – это называется «легкая инвалидность».

– Совершенно верно. Кого волнует, в коляске ты или нет? Мы же уже обсудили: сейчас главное – говорящий ты или нет. В общем, повторю: секунд двадцать. Хорошо, уговорил, полминуты – включая подачу документов на усыновление.

– Понял. А кто без шансов?

– Сейчас погляжу на сайт. Вот, мальчик девятнадцати лет, сменил более десятка приемных семей. Проблемы с социализацией, то есть совсем без шансов. Он не уживается в одной семье, в другой, скачет по различным добрым людям – и его психика разрушается совсем. А мой случай очень хороший. Не ходит? Купи ему коляску, води по врачам, говори с ним, давай читать книжки и обучай наукам. Вырастет – отправляй поступать хоть в Гарвард. Не шучу.

Также без шансов люди невербальные и люди, имеющие родственников. Допустим, сидят мама-папа, а ты – временный родитель. Родные выходят, забирают ребенка: от тебя – к себе; никому это не надо. И почти невозможно усыновить младенца – их здесь разбирают родственники. Да везде младенцев разбирают, в России тоже.

* * *

– Кто подтолкнул к тому, что надо учиться?

– Пацаны, десять человек в палате для доходяг. Трубчевский детдом, Брянская область. Лес, глухая провинция. Я попал на кровать, где до меня жил мальчик Марат. Он умер, потому что окна не были заклеены и из них дуло. Так что нянечки называли меня Маратом в первые дни – пока не привыкли. Эти мальчики-переростки, которых директор детдома держал у себя лишних два года – за что и огреб по полной программе, – были блестящи: читали наизусть, учили языки, заставляли меня учиться. Умерли они в течение месяца в доме престарелых – и это стало одним из важнейших событий моей жизни: всех моих сокамерников по факту увезли на казнь.

– В доме престарелых, куда их отправили сразу после детдома?

– Не просто в доме престарелых – а в том доме, про который им заранее было известно, что они там умрут. Матрасы, по ним моча стекает… без вариантов, совсем. Они ехали туда, заранее зная об этом. И перед этим они заставляли меня учиться.

– Что такое хороший детдом?

– Специальное слово: «положняк». Есть положняк – хороший детдом. Нет – плохой. Положняк в нашем случае – тепло, еда, уход. Особенно уход – и образование. Банальная логика: у человека нет ног – он должен качать руки. Нет рук – ОК, развивай ноги. Знаю человека, который ногами картины пишет. Нет рук-ног – развивай голову. Если они есть, то в любом случае развивай голову, но интеллектуализация инвалидов необходима. Ну представь: рук-ног нет, а еще и дурной. Дурных и так много!

– Кто такой учитель в детдоме – в хорошем ли, в плохом?

– Разницы нет, в каком детдоме: это для них такая же лотерея, как и для нас. Я только про хороших учителей пишу. Плохие были, конечно, но они и у тебя были. К нам попадали учителя, по той или иной причине выкинутые из школ и вузов. Мне химию преподавала женщина – доцент кафедры после инфаркта. Или слепой учитель музыки; кому он нужен? Ему в три года в концлагере выкололи ножиком глаза.

– В немецком?

– Ты сейчас очень правильно уточнил. Когда однажды на уроке зашла речь «вот, немцы вам глаза выкололи» – он прервал урок, вышел, вернулся с магнитофоном, стал тыкать вилку в розетку… Мы ему: «Там же стена ровная, нет ничего». Он: «Есть, я знаю все розетки» – расковырял обои и действительно нашел, куда воткнуть шнур. Остаток урока мы слушали музыку немецких композиторов. После чего он сказал: «Вот это – немцы. А тот, кто мне выколол глаза, – фашист. Запомните это на всю жизнь». Благодаря этому человеку я могу различать классическую музыку. А плохие отсеивались.

– Садисты, фрики, психопаты?

– Каждой твари по паре, ага. Всякое бывало. Но рано или поздно их попросят остаться на ночное дежурство. Что означает, например: старшие мальчики нажрутся и попробуют полезть к девочкам. И вообще детки не сахар. И как ты к ним, так и они к тебе.

– Кто еще отсеивался?

– Романтики, назовем их так. С ощущениями вроде тех, которые описал прекрасный писатель Альберт Лиханов: «Тишина. Где-то плачет девочка. И только скрипнет вдалеке костыль или проедет инвалидная коляска…» Такие тоже приходили – и тоже не держались. Мы и вправду не были «тишина, где-то скрипнет костыль». Но вопрос не стоял, учить нас или нет. Как написано в Конституции 1936 года, над которой можно сколько угодно смеяться, «всеобщее бесплатное среднее» – так и было.

– Дать образование, а потом из детдома увезти в дом престарелых, где все окончится за месяц?

– Разумеется.

– Смысл?

– Никакого. У нас был учитель немецкого языка, который мог посередине урока сказать: «Вот, электричество погасло. Русское. А немецкий фонарь – работает». Понятно, что человек был неадекватен и из любой другой школы он вылетел бы в пять минут. «И когда вы пойдете по улицам Берлина…» – говорил он.

– Прошу прощения за вопрос: сколько ног насчитывалось у слушавших это? В целом, на весь класс?

– Ног всегда было разное количество – как, впрочем, и мозгов. Так вот. «Когда вы пойдете по улицам Берлина, – говорил учитель немецкого, – вы увидите, что там через каждые четыре метра горит фонарь». Мы его слушали, как идиота, поскольку лампочка у нас была одна – над учительской, на улице. Но каждый делал свою работу. Учителя вот – учили.

И потом, не все же были такими тяжелыми инвалидами, как я. Была единая строгая система: сапожник, швея, бухгалтер. Закончил на бухгалтера, есть у тебя еще что-то в голове – иди дальше учиться, в том числе в очень престижные вузы. Ходячим и головастым возможность поступить – сто процентов. Нельзя судить обо всей школе вот по этому Рубену, да – а школа-то одна на всех. Учеба, знание, книги – тем выжил.

– А где брались книги?

– Во-первых, библиотеки. Во-вторых, меня каждые два года перевозили из детдома в детдом. Паша Ленинградской области, Трубчевск Брянской области, Нижний Ломов Пензенской и Новочеркасск. А, еще два года лечился в Ленинграде, это тоже как бы школа. В-третьих, учителя приносили – у них тоже были дети…

Я по миру много шлялся, на многих конференциях выступал. Везде внезапно, без подготовки просил: «Покажите мне человека в коляске в зале, такого же образованного, как я». Мне показали – в Норвегии и Швеции. За каждым из них стоит большая семья. За великим джазовым пианистом Мишелем Петруччиани стояла в буквальном смысле вся Корсика – скидывались все земляки, плюс огромная солидарность профессионалов… Вот ты умеешь играть на пианино. Благодаря чему?

– Благодаря тому, что в семь лет учительница музыки нашла меня в песочнице, я сказал «попробуем», родители не возражали.

– И так – сколько?

– Школа-одиннадцатилетка плюс пять лет консерватории.

– То есть «Мурку» ты сейчас исполнить можешь – резюмируем, да? – благодаря родителям, которые купили инструмент и в годы твоего обучения кормили тебя картошкой и чем-то еще. В этом наша с тобой разница: человек, оказавшийся в худшей ситуации, нуждается в лучшем образовании – и, как правило, не получает его.

Но здесь же есть и нечто общее: если кто-нибудь из нас уколет палец, нам окажут быструю и четкую медицинскую помощь. Однако чем серьезнее заболевание, тем меньше шансов получить такую помощь. Это универсально – и для тебя, и для меня.

– Кстати, что за музыка имела хождение в детдомах – через пластинки «на ребрах», описанные в книге?

– Всякая, честно говоря, ерунда. Шансон. «Вези меня, извозчик, по гулкой мостовой», «Семен, воткни ей под ребро». Среди всего этого попадались «Битлз». Они мне нравились больше всего – потому что я слов не понимал.

– Потом, когда текст стал понятен, не разонравилось?

– Нет, уже поздно было, что уж теперь… Вот люди слушают фламенко, переписывают слова, им так нравится. Приезжаешь в Испанию, учишь слова – а там любовь-кровь, роза-мимоза. Я не беру испанские частушки, они абсолютно как русские. Меняй в нужных местах валенок на сомбреро, и все. И думаешь: «Ну выучил язык – ну зачем? Половину лучше бы не слушал, без второй половины обошелся бы».

* * *

– Мама, первая встреча с ней в 2001-м – это…

– Сижу, заходит училка. У меня моделей в той реальности немного было – нянечки, медсестры и учителя. Был еще директор, но он был для меня где-то в районе Брежнева в телевизоре. Училка для меня – высшая оценка человека. Когда мы начали беседовать, мама говорила со страшным акцентом, подбирала нужные русские слова. Через четыре дня она уже поправляла мое южнороссийское произношение. Представь себе, человек из детдома, не имеющий никакой культуры – ни московской, ни петербургской, никакой, – сталкивается с женщиной, которая говорит ему: «Слушай, я не могу воспитать в тебе русского, я француженка и могу дать тебе только это воспитание». Дальше были шесть лет, от четырех до шести часов наших разговоров в день. Французское кино, французская музыка. Воспитала французского юношу, что дико, поскольку я русский. Но я веду диалог, как француз, я делаю комплименты, как француз… Сейчас это неудивительно: сколько в Москве чернокожих русских. Но в то время я удивил маму – она сказала, что я первый русский, который учился так быстро.

Училка – это человек из того мира, где каждый может прийти домой с работы или с учебы, поесть и пойти в библиотеку, потому что у него есть ноги. То, что человек мог пойти куда-то еще, я понимал без труда: в футбол поиграть, вина попить. Но вот училка – женский род, потому что мужчин-педагогов меньше – знает все, что написано в библиотеке. И значит, она знает все. Такой была мама. Очень много языков, много культур, блестяще умный человек. И, кстати, она преподавала – французский и русский языки, американским солдатам; им бы английский кто-нибудь преподал. Родилась в Париже, воспитывалась в польском детдоме – женщина с такой судьбой могла преподавать все. Я спросил однажды: «Ты выпускникам Вест-Пойнта (Военная академия США. – Ред.) преподавала?» – «Да, но с ними скучно: задашь – выучат, и все!»

– Рубен Давид Гонсалес Гальего и автор «Белого на черном» – насколько разные люди?

– Прежде всего, автор – это ожидания других людей. Я тут ни при чем, хотя жить с этим мне. Я был тем, кто я есть сейчас, до книги, – им и остаюсь. Учительница знала, что если она заходит в класс и видит лежащего на полу восьмилетнего Рубена, то сомневаться не приходится – Рубен на уроке выест ей мозги занудными вопросами. И лет через двадцать пять, если доживем, ты увидишь перед собой вредного старикашку в электрической коляске, который с тем же успехом выест мозги тебе. Я же хочу все знать, а она знает не все. Вот говорит учительница, что московская школьница приносит каждый месяц 29 кило металлолома – а я множу на количество детей в Советском Союзе и утверждаю, что мы намного обгоняем Америку по чугуну и стали…

А автор вроде не дурак, написал хорошую книгу. Я бы поставил ее в один ряд с «Цветами для Элджернона» и «Пролетая над гнездом кукушки». Я – культовый писатель. Что такое культовый? Маленькие тиражи, тебя знают только такие же сумасшедшие, как ты сам, – то есть никто. Люди видят во мне абстрактное совершенство, некую училку. А я знаю не все, хотя и многое.

– По крайней мере, полное знание всего о выживании у автора «Белого на черном» налицо: «Никак не могли понять, почему тот парень со сломанной ногой не дрался, ведь у него еще оставались две целые руки, здоровая нога, да и нож в кармане. Странный он». Оформим остальные правила выживания?

– Перечисленного достаточно. Дерись – значит, учись. Дерись – значит, знай иностранные языки. Дерись – значит, сам застегивай ширинку. Помнишь, в рассказе про боксера: «Они застегивают ширинку каждый день, и им не дают за это ордена». Книга начинается со слов «Я – герой. Быть героем легко». Это цитата из «Чумы» Альбера Камю, смысл – легко быть героем на пять минут. Мне говорят: «Ты герой». Я: «Это же Камю! Там доктор, которому некуда деться, – и он борется с чумой». Человек идет, читает, потом приходит и говорит: «Я все-таки не понял, при чем тут Камю?» Я плохая училка, не могу объяснить.

Досье


Рубен Давид Гонсалес Гальего родился в Москве 20 сентября 1968 года. Отец – студент из Венесуэлы, мать – Аурора Гальего, дочь одного из руководителей испанских коммунистов. После рождения Рубену был поставлен диагноз ДЦП; Ауроре сообщили, что ребенок умер. Несколько десятилетий он провел в детских домах и домах престарелых. С матерью Рубен встретился в Праге в 2001 году. Автобиографический роман «Белое на черном» (журнальный вариант – «Черным по белому») в 2003 году отмечен премией «Русский Букер». Рубен Гальего живет в США.

Юрий Васильев

Источник: www.sovsekretno.ru

ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ